Мой папа очень рано умер, ему было 35 лет, и была болезнь, которая тогда была неизлечима, как и сейчас, к сожалению, есть неизлечимые болезни. От чего умер папа, сейчас лечится, а мы остались. Сестренке было пять, мне семь. Самое, может быть, сильное открытие человеческое, одно из самых сильных: когда я чуть-чуть подрос и начал ощущать мир отношений, мир чувств. И я помню, как мне открылось, что мама осталась одна с нами: со мной и сестренкой, когда ей было 30 лет. А я уже понимал, что 30 лет – это так мало. Это просто начало начал. У нее никогда не было никаких «потенциальных пап». Все было отдано нам. Все было отдано и, все отдав, мама, когда ей было всего 50 лет, уснула и не проснулась. Это же страшно: вдруг на людях, вслух… Мой первый выход на сцену. Я должен был при полной темноте, называется - чистая перемена, вырубка. И быстро надо было с тумбой, на которой канделябр, быстро это вынести в полной темноте и подключить - и смыться. Я так ответственно к этому отнесся, очень волновался. Надел белую рубашку и в этой белой рубашке я в полной темноте… Извините, как потом было, я помню, бежал режиссер по техническому коридору и довольно громко, так, чтобы только зритель не слышал, довольно громко взывал: что за идиот при полной темноте выперся в белой рубашке?! Это был я. По сию пору для меня высший судья, и даже после того как его не стало, Зиновия Яковлевича. Я часто ловлю себя на мысли, что высший судья того, что я пытаюсь делать, – это, конечно, он. А уж когда он был жив, это было реально. Для меня самое главное было, что скажет Зея (мы так его называли) или учитель. Что скажет учитель. Когда я встретился с судьбой Родиона Романовича, единственное, что нас безусловно объединяло, – это возраст. И ему и мне было одинаково лет. Но ему на века 23, а мне совершенно неожиданно набежало больше, но по сию пору во мне живет эта судьба. Это были на протяжении двух иные лет отношения с миром, потому что я старался ни на миг не расставаться с миром Родиона Романовича, с миром его мучений, открытий, отчаяния, неприятия мира. Конечно, это было так… Естественно, я все время пытаюсь представить, как же я ее убил? А мы снимаем все, что со мной происходит после убийства. И я помню момент, когда я Льву Александровичу говорю: Лев Саныч, я больше не могу сниматься, мне вот так необходимо убить старуху. Мне необходим опыт. Да, конечно, я фантазировал, но когда мы сняли убийство, то есть я попробовал прожить то, что со мной происходило в момент этого совершения и в момент предшествующий и последующий, то, конечно, это оказалось покруче всех моих фантазий. Есть такое понятие - сладостная мука. Это точно. Мука, конечно, но, безусловно, сладостная. Сладость, но, безусловно, мучительная. Вот это сочетание. Это наиболее точно определяет твое существование в персонажной судьбе. Как Раскольников говорил: «Видеть эти рожи, ведь каждый из них подлец и разбойник, хуже того идиот! А вот попробуй, обойди меня сейчас ссылкой, и все они взбесятся от справедливого негодования». Я волновался, когда показывали «Преступление» и когда уже вышел народ, и я, конечно, выискивал маму. Увидел маму, и мы с ней подошли ко Льву Александровичу Кулиджанову. Они не были знакомы. Мы подошли, я говорю: мама это Лев Саныч, Лев Саныч, это мама. Мама никаких слов не произносила, и Лев Саныч - никаких. Они так совсем непродолжительно, но так много, многим посмотрели друг на друга, и никаких слов… Лев Саныч склонил голову, взял мамину руку и поцеловал.
23.01.2008
|