Григорий Горин о себе:
Насколько мне не изменяет память, я родился в Москве 12 марта 1940 года ровно в двенадцать часов дня. Именно в полдень по радио начали передавать правительственное сообщение о заключении мира в войне с Финляндией. Это известие вызвало, естественно, огромную радость в родовой палате. Акушерки и врачи возликовали, и некоторые даже бросились танцевать. Роженицы, у которых мужья были в армии, позабыв про боль, смеялись и аплодировали. И тут появился я. И отчаянно стал кричать... Не скажу, что помню эту сцену в деталях, но то странное чувство, когда ты орешь, а вокруг все смеются, вошло в подсознание и, думаю, в какой-то мере определило мою судьбу... Писать я начал очень рано. Читать несколько позже. Это, к сожалению, пагубно отразилось на моем творческом воображении. Уже в семь лет я насочинял массу стихов, но не про то, что видел вокруг, скажем, в коммунальной квартире, где проживала наша семья, а в основном про то, что слышал по радио. Радио в нашей квартире не затихало. По радио шла холодная война с империалистами, в которую я немедленно включился, обрушившись стихами на Чан-Кай-Ши, Ли Сын Мана, Адэнауэра, Де Голля и прочих абсолютно неизвестных мне политических деятелей. Нормальные дети играли в казаков-разбойников или боролись во сне со Змеем-Горынычем. Я же вызывал на смертный бой «НАТО» и «Уоллстрит»!.. "Воротилы Уолл-стрита, Ваша карта будет бита! Мы, народы всей Земли, Приговор вам свой произнесли!..» и т.д. Почему я считал именно себя «народами всей Земли», даже и не знаю. Но угроза подействовала! Стихи политически грамотного вундеркинда стали печатать в газетах. В девять лет меня привели к Самуилу Яковлевичу Маршаку. Старый добрый поэт слушал мои стихи с улыбкой, иногда качал головой и повторял: «О, Господи, Господи!..» Это почему-то воспринималось мною как похвала. — Ему стоит писать дальше? — спросила руководительница литературного кружка, которая и привела меня к поэту. — Обязательно! — сказал Маршак. — Мальчик поразительно улавливает все штампы нашей пропаганды. Это ему пригодится. Если поумнеет, станет сатириком! — и, вздохнув, добавил. — Впрочем, если станет сатириком, то, значит, поумнеет не до конца... Так определился мой литературный жанр. К четырнадцати годам, убедившись в незыблемости империализма, я порвал с международной тематикой и перешел к внутренним проблемам. Стал писать фельетоны, сценки, рассказы на школьные темы. В восьмом классе после исполнения на вечере куплетов о хулиганах меня здорово отлупили... Это и был мой первый настоящий успех на выбранном пути. И позже бывали удачи — закрывали мои спектакли, запрещали фильмы, но вот о такой живой и непосредственной реакции на меткие остроты приходилось только мечтать... Заканчивая школу, я твердо решил, что стану писателем. Поэтому поступил в медицинский институт. Это было особое высшее учебное заведение, где учили не только наукам, но премудростям жизни. Сегодня только ленивый не ругает нашу медицину. Я же остаюсь при убеждении, что советский врач был и остается самым уникальным специалистом в мире, ибо только он умел лечить, не имея лекарств, оперировать без инструментов, протезировать без материалов... Поставить бы в такие условия выпускников бостонских и калифорнийских университетов, хотел бы я на них посмотреть... Как бы они справились с нашими многоразовыми шприцами и одноразовыми градусниками... То, что за рубежом пробовали лишь на мышах, мы проверяли на себе! Как, например, мне забыть нашего заведующего кафедрой акушерства, профессора Жмакина, который ставил на экзаменах такие задачи: — Представьте, коллега, вы дежурите в приемном отделении. Привезли женщину. Восемь месяцев беременности. Начались схватки... Воды отошли... Свет погас... Акушерка побежала за монтером... Давление падает... Сестра-хозяйка потеряла ключи от процедурной... Заведующего вызвали в райком на совещание... Вы — главный! Что будете делать, коллега? Включаем секундомер... Раз-два-три-четыре... Женщина кричит! Думайте! Пять-шесть-семь-восемь... Думайте! Все! Женщина умерла! Вы — в тюрьме! Освободитесь — приходите на переэкзаменовку!.. Тогда нам это казалось иезуитством. Потом на практике убедились, что жизнь ставит задачки и потрудней, и сделали для себя главный вывод: не бывает бесплатной медицины! За все медик и пациент поровну платят своими нервами и здоровьем. Учась в институте, а потом работая врачом «Скорой помощи» в Москве, я продолжал писать рассказы, фельетоны, монологи, сценки. Одним словом, стал тем, что у нас называется «писатель-сатирик». (Один американский исследователь справедливо заметил, что советский сатирик был самым изобретательным в мире, поскольку только он, имея всего две-три разрешенные властями темы для творчества, был способен сочинять бесчисленное количество вариантов.) К началу семидесятых годов у меня вышло уже несколько книг рассказов и пьес, я был принят в Союз писателей и решил проститься с работой в «Скорой помощи». Антон Павлович Чехов писал: «Медицина — моя жена. Литература — моя любовница». Я тоже долго метался между этими двумя дамами сердца, пока не возникли новые увлечения мужского и среднего рода — Театр и Кино! Эта компания завладела мной полностью, не оставляя времени ни на рассказы, ни на то, чтобы лечить других, ни на то, чтобы лечиться самому... Начинались так называемые «застойные времена». Я беру эти слова в кавычки, потому что в искусстве застоя вообще не бывает. Живая идея всегда пробивалась к жизни, как трава из-под асфальта... Поэтому настоящие прозаики писали «в стол», кинематографисты клали готовые фильмы «на полки», художники развешивали свои картины на кухнях... Театру, может быть, было труднее всего! Ему нужен был зритель, и не будущий, а современник! И говорить хотелось в полный голос, не спотыкаясь о бесконечные запреты... Я решил помочь зрительской фантазии. Стал сочинять пьесы-притчи, основанные на исторических и литературных легендах. Первая из них называлась «...Забыть Герострата!»... Древний греческий город Эфес, сожженный храм, беспородный хам, рвущийся к власти... Мне казалось, думающие люди меня поймут. Пьеса имела успех. Люди все поняли. Цензоры тоже. Работник Министерства культуры с выразительной фамилией Калдобин задал мне уникальный по изобретательности вопрос: — Григорий Израилевич, — сказал он мне, — вы же русский писатель? Так?! А зачем же вы тогда про греков пишете, а? Я не нашелся, что сказать в ответ. Да и как можно было объяснить этому убогому чиновнику, что, кроме его учреждения, существует иное пространство, имя которому — Вселенная, и, кроме его календарика с красными датами, существует иное время, имя которому — Вечность. И если жить по этому летоисчислению, то получается, что все люди — жившие, живущие и готовящиеся к жизни — современники. И тогда фламандский шут Тиль Уленшпигель становится понятен своим московским сверстникам и призывает их к свободе, немецкий барон Мюнхгаузен мог учить русских людей ненавидеть ложь, а английский сатирик Джонатан Свифт мог стать нам всем чрезвычайно близким своей иронией и сарказмом... Я перечислил спектакли и фильмы, которые мы делали вместе с режиссером Марком Захаровым. А еще были пьесы, поставленные в Театре сатиры Андреем Мироновым... И фильм «О бедном гусаре...», снятый вместе с Э. Рязановым... Короче, в застойные годы мне лично азартно и интересно работалось. Было много трудностей и препятствий, но сегодня как-то и не хочется о них вспоминать. Может, для сатирика необходимы нажим и запреты, чтобы совершенствовать форму сопротивления? А может, это время вспоминается сегодня так радостно потому, что я был просто моложе и наивней?! Перестройка круто изменила нашу жизнь. Глоток свободы!.. Еще глоток! Еще! Мы упивались свободой! В России всегда пьют до одурения, забывая, что наступает похмелье... Через несколько лет мы проснулись и протрезвели неизвестно в какой стране, неизвестно, в какой исторической эпохе. Одни говорят, что у нас «ранний капитализм», другие — «поздний феодализм». Третьи предпочитают термин: «постсоциалистический маразм». Трудно со всеми не согласиться! Вообще сегодня трудностей прибавилось всем, включая тех, кто занимается искусством. Искусство всегда требовало жертв или, по крайней мере, пожертвований... А где их взять в огромной, распавшейся державе?.. Впрочем, жалобы надоели! Хорошо сказал поэт, мой ровесник: «Времена не выбирают В них живут и умирают. Большей пошлости на свете Нет — на времена пенять... Будто можно «те» на «эти», Как перчатки, поменять!» И поскольку время поменять нельзя, можно поменять свое отношение к нему. И не впадать в отчаяние. Что я и пытаюсь сделать, сочиняя новые пьесы, выпуская новые книги, т.е. по мере сил работаю над продолжением собственной автобиографии...».
Марк Захаров о Григории Горине: "...Его собственная режиссерская концепция может видоизменяться под воздействием подключившегося в работу режиссера-постановщика, но начинает он всегда сам, с изобразительного ряда, с эстетического запаха, формируя его на сверхчувственном уровне. Чаще всего, следуя практике В.Шекспира, Ж.Ануя или Е.Шварца, Горин использует уже известные людям сюжеты, полагая, что полезнее исследовать миф, уже существующий во Вселенной. В этом смысле он скорее философ, чем драматург. Шекспир без зазрения совести брал старинную британскую легенду о короле Лире и, учитывая многочисленные литературные разработки, сделанные до него примерно двенадцатью авторами, смело и вдохновенно писал свою собственную версию. По смелости Горин не уступает Шекспиру, а по всем другим параметрам лично мне он ближе и дороже". Пьесы Григория Горина: Свадьба на всю Европу,
Банкет, Маленькие комедии большого дома (совместно с А. Аркановым), Забыть Герострата! (1970), Тиль (1970), Самый правдивый (Тот самый Мюнхгаузен) (1974), Дом, который построил Свифт (1980), Феномены (1984), Прощай, конферансье! (1985), Поминальная молитва (1989), Кин IV (1991).
14.01.2008
|